Слои дыма замедленно переваливались в солнечных этажах над столом, и кожаные кресла в кабинете, зеленое сукно стола, графин с водой, белеющие листки бумаги, карандаши на них были неистово накалены июльским зноем. Уличный асфальтовый жар душно и маслено входил в окна, лица лоснились потом.
Сергей сидел в стороне от стола, около тумбочки, вентилятор, звеня тонким комариным зудом, вращался за его спиной. Прохладный ветер, дующий от шуршащих лопастей, немного освежал его; он то видел все реально, то темная пелена нависала над глазами, и тогда лица Свиридова, Уварова, Морозова за столом не были видны отчетливо. И в эти минуты он пытался всмотреться в насупленное лицо Косова и в не очень хорошо знакомые лица остальных членов партбюро, в углубленном молчании чертивших карандашами по листкам.
— Если он не понял этого, то должен понять. Я говорю прямо, в глаза ему. Обман партии — преступление. Понял ли он? Нет, как видно, не понял…
Его удивляло и то, что сейчас он был спокоен; и он даже усмехнулся чуть-чуть, расслышав этот сухой голос Свиридова. Он стоял за столом прямой — прямые узкие плечи, ввалившиеся лимонные щеки двигались, когда, выталкивая изо рта жесткие, бьющие слова, поправил желтыми пальцами толстый узел галстука, застегнул среднюю пуговицу на пиджаке.
«Зачем он поправляет галстук, для кого это? Почему он не снял пиджак — для официальности? Или торжественной строгости? Почему он? Почему именно он?.. У него гастрит или язва? И больная нога… был ранен? Верит ли он в то, что говорит?»
— Я изложил членам партбюро подробно все как было, когда Вохминцев пришел отказываться от практики. Это только факты.
Сбоку взглянув на Сергея, Косов, мрачно-замкнутый, медленно вынул из кармана брюк трубочку с вырезанной головой Мефистофеля, с железной крышечкой, сосредоточенно начал набивать ее табаком.
«Кто подарил ему эту трубку? Кажется, Подгорный… На подготовительном еще, в сорок пятом…»
— Вохминцев, возьмите пепельницу, — ровным голосом сказал Морозов.
«Он что, успокаивает меня?»
Сергей встал, подошел к столу, взял одну из расставленных на зеленом сукне металлических пепельниц, сел на место. И спокойно поставил пепельницу на подлокотник кресла. Все посмотрели на него: внимательно — Свиридов, мельком, как бы хмуро осуждая, — Уваров, вопросительно, из-под ладони, которой прикрывал лоб, — Морозов. Директор института, весь сахарно-седой, подтянув заметное брюшко, этот постоянно веселый профессор Луковский, в чистой крахмальной сорочке, натянутой на округлых мягких плечах, с засученными до полных локтей рукавами (горный мундир висел на спинке стула), молча поерзал на кожаном сиденье кресла в глубине кабинета, тоже достал папиросу, проговорил: «Хм» — и опустил белые брови.
«О чем они думают сейчас все? Они. Все… О том, что я обманул партию? О чем думает Луковский? И он, кажется, неплохо относился ко мне… О чем думает Косов?»
— Я хочу добавить еще к этому следующее, и мне не даст соврать Аркадий Уваров. Однажды во время встречи Нового года — и я, и Аркадий Уваров были в одной компании — Вохминцев демонстративно пытался сорвать тост за Иосифа Виссарионовича Сталина. Да, это было. И видимо, это, мягко выражаясь, не случайно…
Желтые щеки Свиридова сжимались и проваливались, сухие губы выбрасывали, как ржавые режущие куски железа, слова, и Сергей, глядя на высушенное лицо его, почему-то некстати подумал, что ему вредно есть мясо, и представил, как он брезгливо ест, двигая провалами щек, и как жена его (какая она могла быть?) и дети (у него, говорили, было двое детей) глядят на его щеки. О чем он говорит дома? И как? Или ложится на койку с грелкой и жалко стонет, страдая от болезни?
— И последнее… — Свиридов сухощавой, будто из одной кости, рукой налил себе из графина воды, выпил брезгливо — задвигался кадык над толстым узлом галстука. — И последнее… — Он наклонил сурово окаменевшее лицо, нашел на столе листок бумаги, помолчал, значительно оглядел всех. — Последнее… Это заявление в партбюро от члена партии и члена нашего партбюро Аркадия Уварова. Я его прочитаю…
С однотонным шуршанием вентилятор вращался на тумбочке, дуя на волосы Сергея теплым ветром, и из окна отдаленно доносились шум улицы, гудки автомобилей, крики детей на бульваре. А рядом, здесь, в папиросном дыму, в душной от толстого ковра под ногами, от нагретых кожаных кресел комнате — здесь настойчиво металлически звучал голос:
— «…назвал меня фашистом. Я считаю, что это самое низкое, самое грязное политическое оскорбление. И я как коммунист прошу партийное бюро разобраться в этом. Член ВКП(б) с 1945 года Уваров».
«В сорок пятом году, значит… Где он вступил в партию, в запасном полку? Конечно, так. На фронте его не могли принять. И впрочем, в запасном полку, если бы знали… Но он знал, где вступать».
— Перед тем как перейти к обсуждению дела члена партии Вохминцева, перед тем как спросить его, как он дошел до жизни такой, хочу добавить: мы, члены партбюро, авангард, мы в первую голову несем ответственность за высокую идейность членов партии и беспартийных, мы виноваты в том, что развели гнилое болото в институте. Заявляю со всей ответственностью: спустя рукава, нечетко работали, без огонька и потеряли принципиальную партийную бдительность! Арест первокурсника Холмина и… это позорное дело члена партии Вохминцева должны быть суровым уроком для всех нас. Прошу высказаться. Думаю, регламент устанавливать не стоит, поскольку дело слишком серьезное.
В тот момент, когда Свиридов произнес «развели гнилое болото в институте», Уваров подтверждающе закивал с серьезным лицом, директор института профессор Луковский неудобно, грузно опять зашевелился в глубине кресла, строго поднял и опустил седые брови. Весь институт знал: своими косматыми бровями профессор Луковский в официальных разговорах обычно скрывал доброту, веселую подвижность маленьких живых глаз, и Сергей не видел сейчас их — брови низко опущены, двигались белыми гусеницами, и лишь дедовское его брюшко, округлые плечи говорили о прежней его домашности. Было тихо, карандаши членов партбюро чертили по листкам.
«Кто будет сейчас выступать? Уваров, Луковский? Ах, Морозов…»
Морозов отнял ладонь ото лба, бегло глянул на Свиридова, произнес с грустной шутливостью:
— В порядке реплики, Павел Михайлович. Вы уж, думаю, чересчур смело заострили…
Он улыбнулся, обнажая щербинку меж передних зубов, и показалось Сергею, что реплика эта была подана только для того, чтобы как-нибудь разрядить обстановку.
— Гнилой либерализм никогда, Игорь Витальевич, до хорошего не доводит, — жестко отрезал Свиридов. — Мы перед лицом фактов. А факты — упрямая вещь. Когда я шел работать к вам в партийную организацию, надеялся: преподаватели, опытные коммунисты, будут помогать мне. Не всегда помогают. Студенты больше помогают — это тоже факт. Да, факт! Я прямо скажу — могу гордиться Уваровым как коммунистом, который помогал больше всех. И об этом я буду докладывать в райкоме.
— Хм, — полукашлянул, полупромычал профессор Луковский, завозившись в кресле, по-прежнему скрыв глаза косматым навесом бровей. — Мм… Хм…
Все посмотрели на Луковского, но он молчал, сопел недовольно, скрестив пухлые руки на животе.
— Прошу высказываться коммунистов.
Снова было тихо. Морозов, пожав плечами, начал задумчиво водить карандашом по бумаге. И то, что он никак не ответил Свиридову, то, что Свиридов заговорил о помощи Уварова, то, что его слова о беспомощности преподавателей невольно прозвучали как угроза и предупреждение, вызвало в Сергее не злость, не гнев, а какое-то насмешливое чувство к Свиридову и к замолчавшему Морозову.
— Прошу высказываться, время идет, товарищи члены партбюро.
— Что ж вы, дорогой мой, а? Как же это? Не понимаю, голубчик!
Заговорил профессор Луковский, слегка наклонясь вперед, к стулу перед креслом, где висел его директорский мундир, с недоумением взглядывая из-под бровей на Сергея; голос зазвучал распекающим тенорком: